пятница, 14 сентября 2012 г.

2 сентября (старого стиля) 1812 г. - вступление Бонапарта в Москву.


Если сражение, данное Кутузовым на Смоленской дороге, было стратегическим риском, то попытка повторения подобного на Поклонной горе после тех результатов, которыми окончилось 26 августа, выглядела и вовсе стратегическим безумием. Ермолов вспоминает, что у него созрел тогда своеобразный план спасения столицы - отступать от Можайска на Калугу - и Бонапарт, не посмев разделить армию на две, оставит Москву в покое. Но вероятно, сам автор побоялся оригинальности своего замысла - ниже он добавляет, что план не был никому доложен. Клаузевиц тоже упоминает подобную идею, но не считает его позитивной - во-первых, она не была обезпечена расположением воинских складов, во-вторых создавала больше проблем, чем решала. Про военный совет в Филях, окончательно решивший оставить Москву без боя, пишут разное. По свидетельству Ермолова получается так: Барклай, Уваров, Дохтуров, Остерман и Раевский - за отступление, а Коновницын, Беннингсен - и сам автор записок - за сражение. Кутузов по этой версии лишь с плохо скрываемым удовольствием присоединился к мнению большинства. У Тарле все наоборот - большинство совета горой - за сражение, и главнокомандующий лишь единоличной властью приказывает отступать. Остается предполагать, что академик использовал некие источники, неизвестные участнику событий. В любом случае, отдать приказ на сдачу древней столицы было нелегко - насколько он был дик и невозможен для сознания тогдашнего русского воинства, хорошо иллюстрирует анекдот, приводимый в книге Тарле:

Два батальона московского гарнизона, вливаясь уже в самом городе в отступающую мимо Кремля главную армию, уходили с музыкой. «Какая каналья велела вам, чтобы играла музыка?» - закричал Милорадович командиру гарнизона генерал-лейтенанту Брозину. Брозин ответил, что по уставу Петра Великого, когда гарнизон оставляет крепость, то играет музыка. «А где написано в уставе Петра Великого о сдаче Москвы? - крикнул Милорадович. - Извольте велеть замолчать музыке!»

Раздражение командующего арьергардом несложно понять: он получил из ставки иезуитский приказ (сочиненный вероятно Ермоловым) "почтить древнюю столицу видимостью сражения". Вдоволь наругавшись на проклятую бумагу, Милорадович предпочел вступить в переговоры с Мюратом. Неаполитанский король разговаривать с простым русским графом посчитал ниже своего достоинства, но прислал генерала Себастиани, с которым быстро удалось договориться. В обмен на обещание не устраивать уличных боев французы обязались не препятствовать проходу русского арьергарда через Москву. Уже на выходе из города Милорадович поехал попенять своему визави, что французская кавалерия слишком близко следовала за русской. Тот ехидно заметил, что это русские ползли через свою столицу на неприлично низкой скорости (на самом деле в этом сложно винить русскую армию - так как город решились покинуть практически все, кто мог на чем-то уехать, то выезды из него стали труднопроходимы). Клаузевиц, бывший в свите русского командующего, замечает, что при проходе через город уже кое-где что-то горело (он относит эти пожары к обычной тактике казаков). Нашему пруссаку в этот день повезло - из рядов неприятеля он услышал команду на родном языке - и подъехал осведомиться, кто перед ним. Это оказался полк брандербургских улан. Через офицера-земляка сей затерявшийся в пространствах России немец смог передать весточку родным.
Оставившая Москву армия двинулась сперва по Рязанской дороге, с нее перешла на Тульскую, а днем позже - на Калужскую. Это замысловатое движение, позволившее совершенно потеряться из виду неприятеля, получило название Тарутинского маневра. Клаузевиц не понимает, что гениального находят в таком повороте другие авторы - для него он в принципе правилен, но тривиален. Впрочем, тут же наш теоретик делает два глубокомысленных замечания: 1-е: военная наука вообще достаточно очевидна; сложность войны состоит не в нахождении верного решения - а в претворении его в жизнь в ситуации, когда все против тебя; и 2-е: в принципе было все равно куда отступать - на Владимир, на Рязань - или на Калугу. Бонапарат не имел уже сил для организации серьезного наступления ни в одном из этих направлений. Но русское командование под влиянием бородинского побоища преувеличивало силы противника раза в полтора - и продолжало его всерьез побаиваться.
А уже на следующий день после оставления нашей армией Москва запылала. Катастрофа такого масштаба - причем совершенно нетипичная для войн достаточно респектабельного XIX века - сама собой просится в решающие события кампании. Логика тут проста: зимовка в разоренной пожаром Москве стала невозможна - и Бонапарт отдал приказ об отступлении, сгубившем армию. Но вечно скептический Клаузевиц видит в такой постановке вопроса преувеличение. Признавая, что пожар был для французской армии событием крайне неприятным, наш мемуарист отказывается придавать ему судьбоносное значение. По его мнению, расположение Grande Armee в Москве на зимние квартиры было невозможно, даже если бы город и остался целехоньким. Армия, разтерявшая по пути к сердцу враждебной страны 80% своего состава, нуждалась в первую очередь в подкреплениях - а их в Москве взять было неоткуда. Альтернатива отступлению на запад была только одна - немедленный мир. И - надо сказать - такая перспектива не выглядела в те дни совершенно нереальной. Многие в русском лагере (даже доселе достаточно спокойно оценивавший обстановку Барклай) под впечатлением гибели Москвы пребывали в жестоком унынии - и не считали мир худшим из возможных исходов. Как виделись тогда вещи князю Смоленскому, мы, вероятно, никогда не узнаем - его способность говорить одним одно, а другим - другое, была непревзойденной. Но к счастью, единственный человек, который собственно и мог заключить мир - к кому и направлял Бонапарт своих посланцев - Император Александр - и слышать о этом не хотел. И причиной тому были отнюдь не тупая самоуверенность - и не замысел уйти в сибирскую келлию на 13 лет раньше срока. Клаузевиц пишет, что еще за несколько дней до Бородина в Петербурге был утвержден план наступления тремя фланговыми армиями на коммуникации Grande Armee, делавший безполезными все возможные успехи Бонапарта на московском направлении. Эпические события в районе древней столицы могли иметь любой исход - судьба войны им уже не определялась. И пусть - по саркастическому замечанию того же Клаузевица - ни одна из петербургских диспозиций так и не была выполнена - то, ради чего они писались, отменить было уже невозможно. Бонапарт, не пославший в дело гвардию в день Бородина, оказался значительно дальновиднее, чем подумали тогда о нем маршалы - гвардия еще сильно ему понадобится, чтобы не дать захлопнуться ловушке, заботливо разставленной на Березине. Не только прежде наступления зимы - прежде наступления осени - война уже была решена самими свойствами русских пространств, в которые так опрометчиво нырнула с головой Grande Armee - и выдержкой одного человека - а именно того, которого гораздо реже других называют в числе победителей Бонапарта - Государя Александра Благословенного.
Но разве могло народное сердце хоть на секунду принять такое сухое - и напрочь лишенное романтизма - объяснение одной из любимейших своих загадок? Разве мы не умели каждую большую беду, постигшую нас, претворять в поэзию?

...Полина показалась в конце аллеи, мы пошли к ней навстречу. Она приближалась скорыми шагами. Бледность ее меня поразила.
«Москва взята», — сказала она мне, не отвечая на поклон Сеникура; сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Сеникур молчал, потупя глаза. «Благородные, просвещенные французы, — продолжала она голосом, дрожащим от негодования, — ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли Москву — Москва горит уже два дни». — «Что вы говорите, — закричал Сеникур, — не может быть». — «Дождитесь ночи, — отвечала она сухо, — может быть, увидите зарево». — «Боже мой! Он погиб, — сказал Сеникур; как, разве вы не видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее отступить сквозь разоренную, опустелую сторону при приближении зимы с войском расстроенным и недовольным! И вы могли думать, что французы сами изрыли себе ад! нет, нет, русские, русские зажгли Москву. Ужасное, варварское великодушие! Теперь все решено: ваше отечество вышло из опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором...»
Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться. «Неужели, — сказала она, — Сеникур прав и пожар Москвы наших рук дело? Если так... О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу».
Глаза ее так и блистали, голос так и звенел...
Пушкин. Рославлев. 1831 г.

пятница, 7 сентября 2012 г.

26 августа (ст. стиля) 1812 г. - день Бородина.



По мере удаления русской армии от Смоленска генеральное сражение приближалось все неотвратимее. Разтаскивание Grande Armee на гарнизоны и фуражные команды - и медленное вливание в русское воинство резервов из внутренних губерний - привели к тому, что численности противников практически сравнялись. Если до соединения Барклая с Багратионом еще можно было как-то объяснить, почему отступаем (если не солдатам, то хотя бы штаб-офицерам), то теперь даже глаз нашего знакомого прусского подполковника не видел причин не сразиться. Искали только места, где бой будет не противен военной науке. Клаузевиц упоминает три (Ермолов - четыре) позиции: предложенных, разсмотренных - и оставленных без боя. Последняя - у села Царево-Займище, где Барклай уже приказал было рыть окопы - была отвергнута лишь из-за того, что к армии прибыл новый главнокомандующий. Старый лис, человек отчаянной храбрости (глаз, выбитый турецкой пулей, тому свидетель), лентяй и сибарит, сокрушитель Измаила, опальный царедворец, тончайший дипломат (добывший мир с портой в самый нужный момент) - генерал-от-инфантерии Голенищев-Кутузов в последнее лето своей земной жизни встал во главе русской армии - и вместе с ней шагнул в безсмертие. Клаузевиц недолюбливает старика, отзывается о нем почти язвительно - по его мнению, Барклай был в целом лучшим начальником  (мнение, почти невероятное для русского автора - но немцу можно). Но при этом он делает одно чудесное замечание: Кутузов собственно и не предполагал победить Бонапарта - он своим единственным хитрым глазом смог различить, что Бонапарт уже в пол-шаге от пропасти - и не стал мешать ему туда падать (ср. с диалогом накануне отъезда Кутузова в армию: "Дядюшка, неужели вы разсчитываете разбить самого Наполеона?" - "Отнюдь. Я разсчитываю его перехитрить"). Вся Россия ждала от него радикального поворота в войне, а он, оставив не подававших друг другу руки Барклая с Багратионом на прежних постах, приказал отступать дальше. Лучший полководец суворовской плеяды (бывший в быту полной противоположностью князю Италийскому) прекрасно понимал, что Барклай до него воевал принципиально правильно. Беда была в лишь том, что шотландец в русском мундире не обладал достаточным авторитетом в стране и армии, чтобы действовать против всех правил блистательного воинства екатеринского века. Одному Кутузову - плоти от плоти ушедшего столетия - могла доверить Россия воплощение в жизнь единственно возможной тогда барклаевской стратегии. Надо было некогда взбежать на измаильский вал, чтобы теперь иметь право сдать Москву Бонапарту (независимо от того, чья эта была идея). Барклай этого не понял (или не захотел понять) - и затаил жестокую обиду. В побоище 26 августа он будет искать верной пули - а пуля изберет его хулителя Багратиона, он удалится из армии - и вернется, чтобы ввести русские полки в Париж, потомки будут писать о нем с презрением - но довольно с него одного камер-юнкера, который напишет вдохновенно.
Позиция, предложенная Толем у села Бородино - по мнению Клаузевица - была ничем не лучше тех позиций, которые предлагались тем же Толем Барклаю (и вообще: "Россия чрезвычайно бедна позициями" - так-то, дорогие соотечественники!) Почему на этот раз нельзя было обойтись очередной серией лихих некритичных стычек (в том же духе, что и остальные бои, данные Кутузовым в ту кампанию), а необходимо было уложить половину армии, рискуя потерять и вторую ее половину - на самом деле загадка. Важнейшее сражение войны является ее самым нелогичным пунктом. Вероятно, единственным возможным ответом будет то, что не могла воля одного человека преодолеть волю десятков тысяч солдат обеих армий. Все жаждали сражения - и оно случилось. И Кутузов в нем выглядел больше наблюдателем, чем командующим.
Все началось 24 августа боем, поначалу мало отличавшимся от множества других арьергардных столкновений, но проложившим мостик к грядущему побоищу. Около села Шевардино нашими был устроен редут - на него предполагалось опереть левый фланг позиции. По последующем разсмотрении фланг отвели восточнее - к селу Семеновское (по объяснению Клаузевица, для того, чтобы путь возможного отступления - дорога на Москву - не оказалась параллельной фронту). Из-за этого редут, отстоявший от новой позиции далее пушечного выстрела, стал совершенно безполезен. Но за него зацепился арьергард Коновницына, теснимый наседающим неприятелем. Бой, первоначально имевший целью лишь выиграть время для отхода главных сил, перерос в упорную борьбу, продлившуюся до ночи. Редут несколько раз утрачивался - и снова брался в штыки. Наступившая темнота оставила то, что уцелело от маленькой крепости, в руках французов. Победителей удивило количество взятых пленных - ни одного человека. Такое ожесточение в столкновении за маловажный пункт нельзя объяснить никакой разумной необходимостью - его мог вызвать лишь дух армии, почуявшей приближение дня, когда нужно будет умереть, но не уступить.
25-го все было тихо. Армии стояли одна против другой. Бонапарт боялся лишь одного - что русские вновь в последний момент отступят. Но на этот раз отступать никто не собирался - неподвижность наших рядов была нарушена лишь пронесенной по всему фронту Смоленской иконой. Восходящее солнце 26 августа вновь заставило императора французов бросить в века фразу о солнце Аустерлица. Для русского воинства день тоже был не простой - в этот день Божья Матерь спасла Москву от полчищ Тамерлана - так что сложно было придумать лучшую дату для сражения у стен древней столицы. Под русскими знаменами было около 120 тыс. бойцов (из них - 90 тыс. - регулярные войска, остальные - казаки и ополченцы), у Бонапарта - около 130 тысяч. Учитывая то, что французам предстояло атаковать какие-никакие укрепления, возведенные за день передышки (Багратионовы флеши на левом фланге, батарею Раевского в центре и Масловские флеши на правом фланге), то такое соотношение сил позволяло надеяться на победу как той, так и другой стороне. Дополнительно уравнивало шансы превосходство русской артиллерии (несколько десятков лишних стволов - и больший калибр).
Само сражение представляло из себя поразительное по напряжению и мужеству противников применение совершенно банальных тактических идей. Атака Бонапарта против левого фланга и - после его сокрушения - против центра - была для всех очевидна уже после Шевардинского боя. Единственным проявлением инициативы с нашей стороны был рейд кавалерии Платова и Уварова во французский левый фланг, но и тот - по мнению Ермолова - был проведен кое-как, а Клаузевиц (в тот день как раз бывший адъютантом Уварова) и вовсе не верит во все эти кавалерийские диверсии - разве только если они производятся в переломный момент сражения. Багратионовы флеши пали в середине дня - но лишь после того, как неприятелю удалось повалить с коня доселе неуязвимого командира их защитников. К вечеру - после трех атак - была оставлена и попавшая под перекрестный огонь батарея Раевского. Формально свои задачи Grande Armee выполнила - но русские войска отходили в совершенном порядке, так что первоначально Кутузов даже объявил армии, что даст еще одно сражение на следующий день. Когда наметился было успех, маршалы умоляли Бонапарта бросить в бой гвардию, но Бонапарт гвардии не дал - и Клаузевиц с ним совершенно согласен. То, чего позволяла добиться обстановка, он уже добился, а оставаться вовсе без резервов посреди чужой страны - невеселая перспектива. Французы считали тогда (и продолжают считать сейчас) это сражение своей победой - так оно в принципе и есть, если считать победителем того, кто занял намеченный пункт на карте - и к тому же потерял меньше, а уложил на землю больше, чем противник. Наши участники битвы оценивают ее результат достаточно сдержанно. По словам Ермолова (раненого в тот день -  и потому оставившего описание лишь первой его половины): "неприятель одержал победу, не соответствующую его ожиданиям", а Клаузевиц просто невозмутимо утверждает, что сражение и не могло иметь никакого другого исхода, а стойкость русской линии и чрезвычайные потери - следствие всего лишь излишне глубокого построения на небольшом пространстве. Пафос вокруг этого дня имеет скорее послевоенное происхождение - сражавшиеся там (с обеих сторон) едва ли имели много причин годиться его итогами.



Но Grande Armee пришла - и ушла, Москва сгорела - и отстроилась вновь, Бонапарт пал - вновь вознесся - и снова пал; все это стало стираться, забываться, тонуть в потоке вопросов новой эпохи. И тогда народному сердцу потребовалось что-то во всей этой непонятной войне, что не сотрется, не забудется и не обезценится. И оно выбрало безошибочно:

Живые с мертвыми сравнялись.
И ночь холодная пришла,
И тех, которые остались,
Густою тьмою развела.
И батареи замолчали,
И барабаны застучали,
     Противник отступил:
Но день достался нам дороже! —
В душе сказав: помилуй Боже!
На труп застывший, как на ложе,
    Я голову склонил.

И крепко, крепко наши спали
Отчизны в роковую ночь.
Мои товарищи, вы пали!
Но этим не могли помочь. —
Однако же в преданьях славы
Все громче Римника, Полтавы
    Гремит Бородино.
Скорей обманет глас порочный,
Скорей небес погаснут очи,
Чем в памяти сынов полночи
    Изгладится оно.

Лермонтов. Поле Бородина. 1831 г.